Выберите язык

Belarus Future

Dr. Valery Tsepkalo

Государство как вотчина

Существует вопрос, который на первый взгляд может показаться второстепенным, поскольку не связан ни со столкновением идеологий, ни с конфликтом цивилизаций — темами, на которых традиционно было сосредоточено общественное внимание. Однако в действительности его значение для понимания современного мира гораздо глубже и фундаментальнее, чем принято считать.


Речь идет о происхождении и природе авторитарных режимов.


Почему именно послевоенная эпоха, построенная вокруг принципов Устава Организации Объединённых Наций, международного права и прав человека, одновременно стала периодом стремительного распространения диктатур нового типа — режимов, не вписывающихся ни в одну из двух идеологических моделей послевоенного мира: ни в либеральную систему с её выборами, институциональной ответственностью и сменяемостью власти, ни в коммунистическую модель с её коллективностью принятия решений, партийной дисциплиной и понятной для общества системой социальных лифтов?


Почему это пространство оказалось заполнено фигурами, словно сошедшими с экрана или театральной сцены, с бесконечными парадами, демонстративной военной атрибутикой, подчеркнуто кинематографической мужественностью и феодальным восприятием государства как личной вотчины, а граждан как безгласных подданных?


Почему в самых разных географических пространствах, от Азии до Европы, от Африки до Латинской Америки, начали появляться лидеры, удивительно похожие друг на друга, словно воспроизведенные по одному и тому же шаблону, чье возникновение не смогли предсказать ни политическая теория, ни даже художественная литература, обычно гораздо тоньше других форм мышления улавливающая будущие психологические и социальные феномены?


Не означает ли это, что история действительно сделала новый виток в своем развитии, но уже с персонажами не трагическими, как прежде, а скорее гротескными, почти карикатурными? И не стало ли само существование подобных режимов следствием послевоенного устройства мира, внутри которого между двумя глобальными полюсами силы возникло своеобразное пространство политического разлома, позволившее появиться таким государствам и лидерам? И почему этот феномен продолжил существование даже после распада Советского Союза, когда либеральная модель, казалось, одержала окончательную победу?


Именно в этих вопросах, на мой взгляд, скрывается один из наименее осмысленных феноменов второй половины XX и XXI веков.

Автократии старого и нового типа.


Конечно, автократии существовали всегда. Сама по себе концентрация власти в одних руках не является исключительно современным явлением. Однако исторически от правителя всё же требовалось нечто большее, чем просто способность удерживать контроль и подавлять общество. В разные эпохи легитимность власти опиралась либо на реальные военные качества правителя, то есть способность вести за собой армию, защищать страну или расширять её владения, либо на умение эффективно управлять государством, обеспечивать экономическое и социальное развитие. Иногда эти качества соединялись в одной фигуре, как у прусского канцлера Отто фон Бисмарка или турецкого лидера Мустафы Кемаля Ататюрка, у которых политическая воля сочеталась с государственным мышлением и пониманием исторической ответственности.


Монархи и феодалы античности и Средневековья, какими бы жестокими и деспотичными они порой не были, оставались частью воинской культуры своей эпохи. Король воспринимался прежде всего как рыцарь и военный предводитель, лично участвовавший в сражениях, рисковавший жизнью и связанный пусть несовершенным, но всё же кодексом чести, ответственности и служения. Правитель должен был постоянно подтверждать своё право быть первым не только через происхождение, но и через личную храбрость, способность разделять опасность со своей армией и демонстрировать готовность отвечать за судьбу государства собственной жизнью. Его власть предполагала не только привилегии, но и личную ответственность перед собственной дружиной, родом или городом. Авторитет правителя поддерживался не только страхом наказания, но и его личным присутствием, храбростью, способностью выдерживать лишения и демонстрировать готовность разделить судьбу своей армии.


Правители прошлого были встроены в систему постоянного личного взаимодействия со своей военной элитой. Оно проявлялось в коллективных трапезах, военных советах, походах и совместных пиршествах после битв, где рядом с ними сидели те, кто вступал с ними в бой и вместе с ним мог погибнуть.


Александр Македонский после сражений устраивал общие пиры со своими полководцами и воинами, пил с ними из одних кубков, делил тяготы походов и лично участвовал в битвах, неоднократно получая тяжёлые ранения. Его авторитет строился не только на власти, но и на ощущении общей судьбы.


Юлий Цезарь постоянно находился среди легионеров, ел ту же пищу, переносил с ними лишения походов и лично обращался к солдатам перед битвами. Многих центурионов он знал лично, а офицеры были не придворными чиновниками, а людьми, с которыми он проходил войны в Галлии и гражданские кампании.


Чингисхан строил власть на системе личной преданности и совместного участия в военных походах. Его ближайшее окружение составляли нукеры — воины, выросшие вместе с ним в постоянной борьбе, делившие добычу, опасность и кочевую жизнь.


Средневековые европейские монархи также были частью военной аристократии. Ричард Львиное Сердце лично участвовал в крестовых походах и сражался рядом со своими рыцарями. Французские и английские короли во время войн находились в боевых лагерях, проводили советы с вассалами и зависели от поддержки знати, которая могла не только возвысить монарха, но и выступить против него.


Даже абсолютные монархии Нового времени сохраняли элементы старой военной культуры, при которой правитель продолжал восприниматься прежде всего как верховный военный лидер, связанный со своей элитой личным участием в войнах, походах и риском.


Людовик XIV, несмотря на создание пышного двора в Версале, лично сопровождал армию во время Голландской войны и ряда других кампаний. Его присутствие в лагерях и при осадах рассматривалось как важнейший элемент королевского авторитета. Французская знать должна была не только присутствовать при дворе, но и служить в армии, подтверждая своё положение военной службой.


Пётр I фактически разрушал дистанцию между монархом и армией. Он лично участвовал в Азовских походах, строительстве флота, Северной войне, работал на верфях и требовал от знати не придворной декоративности, а военной и государственной службы. Его ближайшее окружение формировалось через совместные кампании и участие в реальных военных действиях.


Карл XII вообще превратил собственную жизнь в непрерывный военный поход. Он проводил годы вместе с армией, спал в походных условиях, лично возглавлял атаки и неоднократно оказывался под огнём. Шведская элита воспринимала его не столько как дворцового монарха, сколько как первого офицера государства. Наполеон Бонапарт довёл эту традицию до предела. Он жил в походах вместе с армией, лично появлялся на поле боя, знал маршалов по именам и строил отношения с элитой через совместные кампании. Его маршалы были людьми, которые проходили с ним Италию, Египет, Аустерлиц и Бородино, а не чиновниками, назначенными исключительно по принципу личной лояльности.


Этот ряд можно продолжать практически бесконечно. Менялись эпохи, формы государств, религии и политические системы, но сама природа власти на протяжении тысячелетий оставалась во многом одинаковой: правитель был обязан лично участвовать в судьбе своего государства, разделять риск со своей элитой и хотя бы внешне подчиняться кодексу воинской чести, служения и ответственности перед собственной историей.


Фигуры, появившиеся после Второй мировой войны, принадлежат к совершенно иному типу власти. Они существуют вне какой-либо культуры чести и служения. Они не ведут людей за собой в бой, не разделяют с обществом опасность и лишения, не воспринимают государство как историческую миссию или общее дело. Для них государство — это механизм удержания власти и источник ренты. А еще это огромная сцена для бесконечного политического спектакля, где телевизионная картинка важнее реальности, а сохранение личного контроля важнее будущего страны.


Их отличает не способность управлять государством или вести за собой общество, сколько подчеркнутая театральность самой власти. Они словно постоянно находятся на сцене, превращая политику в бесконечный спектакль, где важнейшую роль играют декорации, символы и тщательно выстроенный образ правителя.


На карнавале истории


В послевоенной Латинской Америке начала формироваться целая галерея режимов, в которых абсолютная власть всё чаще сочеталась с эксцентричностью, культом личности и демонстративной персонализацией государства. Страна постепенно начинала отождествляться с фигурой правителя, а само государство воспринималось как продолжение одного человека. Государственные институты утрачивали самостоятельность и превращались в инструмент обслуживания личной власти.


Одновременно стиралась граница между публичной властью и личной собственностью. Власть начинала восприниматься уже не как общественный договор и не как временный мандат, полученный от граждан, а как форма личного владения страной. Руководитель переставал рассматриваться как наёмный управленец, действующий в интересах общества. Он всё чаще воспринимал людей, ресурсы, экономику и государственные институты как личную вотчину.


Если старые монархии и феодальные системы были ограничены традицией, сословной структурой, военной культурой и определёнными представлениями о долге, то новые персоналистские диктатуры всё чаще превращали государство в смесь семейного предприятия, политического спектакля и криминальной системы.


Гаитянский правитель Дювалье, называвший себя «Папа Док», выстраивал вокруг себя образ сверхъестественной фигуры, соединяя политическую власть с мистикой и религиозным страхом. Он появлялся на публике в образе духа вуду, повелителя кладбищ и смерти, стремясь внушить ощущение, что его власть имеет потустороннюю природу. Репрессии дополнялись суевериями, а сам диктатор постепенно превращался в центральный элемент своеобразного религиозно-политического культа. Государственная пропаганда представляла Дювалье не просто президентом, а почти мистическим спасителем нации, требуя называть его «El Benefactor» - «Благодетель» и «Спаситель Родины».


Сомоса фактически превратил Никарагуа в семейный бизнес. Он установил контроль над значительной частью экономики, от банков до земельных владений. Государственные ресурсы постепенно стали восприниматься как частные активы правящей семьи, а власть как механизм извлечения дохода и накопления личного богатства.


Особенно ярко это проявилось после разрушительного землетрясения 1972 года в Манагуа. Огромные объёмы международной гуманитарной помощи, предназначенной для восстановления страны, оказались под контролем семьи Сомоса и связанных с ней структур. Значительная часть контрактов на восстановление, поставки строительных материалов, импорт продовольствия и распределение помощи перераспределялась через компании, принадлежавшие окружению режима. На фоне разрушенной столицы и тысяч людей, оставшихся без жилья, семья Сомоса значительно увеличила своё состояние.


Норьега в Панаме довёл процесс сращивания государства и криминального мира до почти полной неразличимости. Он фактически совместил функции главы государства с участием в теневых международных операциях, используя государственные институты для обслуживания нелегальных финансовых потоков. Одним из наиболее известных примеров стало его сотрудничество с Медельинским картелем.


Панама превратилась в удобный транзитный и финансовый узел международной наркоторговли: через банки проходили значительные объёмы средств, связанных с наркотрафиком, а территория страны использовалась для перевозки кокаина в США. Спецслужбы и силовые структуры Панамы, находившиеся под личным контролем Норьеги, фактически обеспечивали защиту этих схем, постепенно стирая границу между государственным управлением и организованной преступностью.


Альфредо Стресснер в Парагвае превращал военные парады и массовые церемонии в важнейший элемент политического культа, придавая им почти сакральное значение. Армия, элиты и общество должны были снова и снова видеть визуальное воплощение порядка, дисциплины и абсолютного контроля правителя над страной. Особенно показательно это проявлялось во время ежегодных празднований годовщины прихода Стресснера к власти и парадов в честь армии, которые сопровождались масштабными маршами войск, демонстрацией бронетехники и авиации.


Государственные учреждения, школы, профсоюзы и чиновники были обязаны участвовать в этих мероприятиях, а лозунги в честь правителя заполняли улицы столицы страны. Сам Стресснер появлялся в окружении генералов на трибунах как символ единства государства, армии и собственной власти, превращая государственные церемонии в театрализованное подтверждение того, что режим и личность лидера являются единым целым.


Рафаэль Трухильо в Доминиканской Республике пошёл ещё дальше. Его именем называли школы, улицы, государственные учреждения и целые города, а столица страны Santo Domingo была официально переименована в Сьюдад Трухильо. Государственное пространство постепенно превращалось в гигантскую декорацию персонального культа, где само существование страны должно было ассоциироваться исключительно с фигурой лидера.


Особенно показательно это проявлялось в обязательных публичных ритуалах лояльности. В государственных учреждениях рядом с государственным флагом размещались портреты Трухильо и лозунги вроде «Бог и Трухильо». Газеты ежедневно публиковали восхваляющие материалы, чиновники были обязаны публично демонстрировать преданность режиму, а любые признаки недостаточного восхищения воспринимались как политическая неблагонадёжность. Даже церковные мероприятия нередко превращались в демонстрацию почитания лидера, создавая атмосферу, в которой личность Трухильо практически сливалась с самим государством и национальной идентичностью страны.


Уго Чавес в Венесуэле превратил политику в бесконечное телевизионное представление, управляя страной в прямом эфире своей многочасовой программы «Ало Президенте». На глазах миллионов зрителей Чавес раздавал поручения министрам, объявлял новые экономические меры, увольнял и назначал чиновников, обсуждал бытовые вопросы и даже пел песни. Государственное управление всё больше приобретало характер шоу, где личное присутствие лидера и эмоциональный контакт с аудиторией становились важнее институциональных процедур и устойчивости самих государственных механизмов. Эту традицию позднее унаследовал и Николас Мадуро, при котором политический спектакль окончательно утвердился как основа государственной системы страны.


Во всех этих случаях государство переставало быть самостоятельным политическим институтом. Оно всё больше напоминало личную сцену правителя, где идеология, экономика, армия, спецслужбы и даже национальная символика подчинялись одной задаче: сохранению власти конкретного человека и обслуживанию его семьи или окружения.


Африка демонстрирует авторитаризм в еще более выразительной форме.


Бокасса в Центральноафриканской Республике, вдохновлённый коронацией Наполеона, короновал себя императором на пышной церемонии, восседая на золотом троне, в короне и с роскошными каретами. Для коронации специально заказывались золотые украшения, дорогие французские костюмы, лимузины, фарфор и даже императорский трон в форме орла. На фоне крайней бедности населения, нехватки продовольствия и экономического кризиса режим тратил огромные средства на создание театрализованного образа «африканского Наполеона», превращая государство в декорацию личного величия правителя.


Иди Амин в Уганде также превращал власть в гротескный культ собственной личности, присваивая себе все более помпезные и абсурдные титулы. Сначала он именовал себя «Отцом нации» и «Последним спасителем Уганды», представляя собственное правление как единственную силу, способную удержать страну от хаоса. Однако местного масштаба ему оказалось недостаточно. Стремясь выглядеть фигурой мирового и почти мифологического значения, Амин начал именовать себя «Последним королем Шотландии», «Завоевателем Британской империи в Африке», а затем подобно известному персонажу из сказки о золотой рыбке и вовсе провозгласил себя «повелителем всех зверей на земле и рыб в море».


Жозе Дезире в Заире довёл персонализацию власти до театрального уровня. Отказавшись от своего европейского имени он взял себе новое — Мобуту Сесе Секо Куку Нгбенду ва за Банга, что переводилось как «воин, идущий от победы к победе, которого ничто не может остановить». Одновременно он обязал граждан страны отказаться от европейских имён и фамилий в рамках кампании так называемой «аутентичности», заменяя их на африканские имена вроде «Рождённый во время дождя» или «Пришедший с миром».


Эта политика сопровождалась фактическим навязыванием нового государственного культа. Граждан заставляли носить специальную «национальную одежду» вместо европейских костюмов, в школах и государственных учреждениях вывешивались портреты Мобуту, а телевидение регулярно показывало сцены, где лидер словно символически «спускается с небес» под торжественную музыку. Даже само название страны было изменено: Конго превратилось в Заир, чтобы не столько подчеркнуть разрыв с колониальным прошлым, сколько связать новую национальную идентичность с личностью правителя. Одновременно были изменены государственный флаг, герб, а также некоторые названия рек и городов. Новая символика должна была ассоциироваться с режимом Мобуту и его политикой «аутентичности».


Хастингс Банда в Малави наделил себя титулом «Ngwazi» — «Завоеватель», представляя себя единственным защитником независимости страны от бесконечных внешних и внутренних врагов. Государственная пропаганда формировала образ человека, который лучше народа знает, что необходимо обществу, и потому имеет право стоять над законами и институтами. Его портреты также были обязательны в государственных учреждениях, магазинах и школах, а перед показом фильмов в кинотеатрах зрители должны были вставать и приветствовать изображение президента. Женские партийные организации встречали Банду на официальных мероприятиях специально подготовленными песнями и танцами, прославлявшими «Отца нации» и его мудрость.


Макиас Нгема стал одним из наиболее мрачных примеров африканского персоналистского авторитаризма. После получения независимости Экваториальной Гвинеи от Испании он постепенно превратил страну в режим тотального страха, где государственные институты практически исчезли, растворившись в личной власти правителя. Он провозгласил себя «Единственным чудом Экваториальной Гвинеи», требовал безусловного поклонения и фактически поставил себя выше государства, закона и даже религии. Официальная пропаганда создавала образ почти мистического вождя, обладающего особой мудростью и исключительным правом определять судьбу страны.


Культ личности при Нгеме сопровождался стремительным разрушением самого государства. Массовые репрессии, убийства и атмосфера постоянного страха вынудили десятки тысяч людей бежать из страны, включая значительную часть образованного населения. Начали закрываться школы, ограничивалось образование, преследовались интеллектуалы, преподаватели и священники. Государство постепенно превращалось не в систему управления обществом, а в пространство личной власти, страха и произвола, где любая самостоятельность воспринималась как угроза режиму.


После современности.


Бесконечные культы личности, переименования городов в честь правителей, телевизионные шоу вместо реального управления страной, военные парады как форма политической мистики, эксцентричные заявления и демонстративное самолюбование — весь этот набор ритуалов, жестов и политических спектаклей долгое время казался гротескным, почти анекдотичным. Именно так подобные режимы воспринимались в бывшем СССР при изучении международной политики и истории международных отношений. Они виделись странной экзотикой, своеобразным политическим курьёзом, почти художественным недоразумением, возможным где-то далеко, в иной культурной и исторической реальности.


Казалось, что подобные формы власти существуют лишь на периферии мировой политики, в странах со слабыми институтами, необразованным населением и особой племенной культурой правления. Они воспринимались как нечто далёкое от европейской традиции государственного управления, рациональной бюрократии и самого представления о современном государстве, основанном на институтах, а не на личной воле правителя.


Со временем многие страны Латинской Америки начали уходить от подобных моделей. Несмотря на тяжёлое наследие диктатур, военных режимов и популистских экспериментов, регион в целом встал на путь модернизации, укрепления институтов и политической конкуренции. Даже там, где авторитарные традиции сохранялись особенно долго, внутри общества постепенно накапливалось раздражение бесконечным политическим спектаклем, коррупцией и подменой государственного управления культом личности.


Показательным примером стала Венесуэла. После ареста Николаса Мадуро парламент аплодировал освобождению политических заключённых. Эти аплодисменты были не просто эмоциональной реакцией на конкретное событие, а проявлением накопленного внутреннего несогласия с самой природой режима. Многие депутаты, ещё недавно вынужденные молчать из страха перед репрессиями и арестами, в действительности давно не принимали популистскую модель власти, основанную на постоянной мобилизации эмоций, телевизионном управлении страной и культе лидера.


Однако почти парадоксальным образом именно в тот момент, когда подобная политическая культура начала постепенно уходить в прошлое в Латинской Америке и даже во многих странах Африки, её элементы неожиданно стали воспроизводиться на постсоветском пространстве. То, что ещё недавно казалось экзотикой далёких континентов, вдруг начало становиться частью новой политической реальности бывшего СССР.


В Туркменистане Сапурмурат Ниязов провозгласил себя «Туркменбаши», отцом всех туркмен. Он переименовал месяцы года: январь был назван в его честь, апрель в честь его матери Гурбансолтан, а сентябрь — в честь его книги «Рухнама». Тем самым он как бы вписал собственную биографию в структуру времени, сделав ее частью государственного календаря.


Его преемник Бердымухамедов продолжил эту линию, но уже в иной стилистике — демонстративного универсализма лидера. Он последовательно представлял себя как врача, писателя, автогонщика, музыканта и спортсмена, регулярно появляясь в постановочных видеороликах, где с подчеркнутой лёгкостью на ходу поражал цели из пистолета.


У всех этих персонажей оказалось поразительно много общего. Трудно было сказать, копировали ли они друг друга или просто действуют по одному и тому же внутреннему шаблону. Скорее второе: подобное неизбежно тянется к подобному, воспроизводя одни и те же формы, жесты и символы независимо от страны, культуры или цвета кожи.


В Беларуси Лукашенко собрал почти полный набор авторитарных приёмов. Подобно Дювалье, называвшему себя «Папа Док», Иди Амину, именовавшему себя «Отцом Нации», и Ниязову, провозгласившему себя «Туркменбаши» — «отцом всех туркмен», — он последовательно навязывал обществу образ «батьки», то есть единственного человека, который якобы способен удерживать страну от распада, внешних угроз и внутреннего хаоса.


Этот образ постепенно выводил его за пределы обычной политической роли, превращая в фигуру, стоящую над государством, законами и самими институтами власти. Со временем пропаганда начала выстраивать вокруг него целую систему определений типа «гарант мира и стабильности», «защитник белорусского народа», «архитектор белорусской государственности», «лидер, сохранивший страну от хаоса». Пропаганда всё активнее связывала существование самой Беларуси с личностью правителя, формируя представление, что без него страна якобы неизбежно погрузится в кризис, распад и катастрофу.


У Уго Чавеса Лукашенко заимствовал стиль публичного управления, превращая государственную власть в бесконечное политическое шоу. Чиновников демонстративно отчитывали прямо в телевизионном эфире, кадровые решения принимались на глазах у всей страны, министров и губернаторов публично унижали. Создавался образ лидера, который якобы лично контролирует абсолютно всё, от уборки картофеля до методики подготовки биатлонистов и хоккеистов. Как и у Чавеса, государственное управление стало подменяться постоянным телевизионным спектаклем, где важнейшую роль играли не законы, а эмоциональные выступления, импровизации, показная «народность» и образ человека, который в ручном режиме решает судьбу страны.


У Трухильо, подробно описанного в романе Льосы «Праздник Козла» он словно заимствовал и демонстративное ощущение права на доступ к молодым женщинам как особую привилегию власти. Публичные появления с ними при молчаливом согласии окружения постепенно становились частью политического ритуала и своеобразной демонстрацией статуса правителя.


Речь шла уже не просто о подробностях частной жизни. Подобное поведение выполняло иную функцию. Оно становилось демонстрацией обществу собственной абсолютной безнаказанности и убеждённости в том, что для правителя не существует ни моральных ограничений, ни общественных границ, ни правил. Личные капризы лидера должны были восприниматься как нечто стоящее выше норм и институтов, а окружение обязано не замечать того, что в любой другой системе стало бы политическим скандалом или предметом общественного осуждения.


Как у африканского «наполеона» Бокасса, сделавшего своих детей принцами у Лукашенко маленький сын появляется в военной форме, а генералы и офицеры должны публично унижаться, отдавая ребенку воинскую честь, давая понять обществу, что государство принадлежит семье.


Сходство со Стресснером проявилось в особом отношении Лукашенко к массовым государственным ритуалам, прежде всего к ежегодным военным парадам, которые, к слову, имеют весьма условное отношение к реальной обороноспособности страны. Подобные мероприятия превращаются в своеобразный политический спектакль, где обществу из года в год пытаются внушить одну и ту же мысль: государство, армия, экономика и сама страна существуют будто бы исключительно благодаря одному человеку.


Но белорусский правитель где-то пошел даже дальше. Он заметно расширил жанр классического авторитарного парада. Наряду с танками, которые лишь разбивают асфальт на главных проспектах столицы, а их ежегодный проход требует многомиллионных затрат на последующий ремонт дорог, и колоннами военных власти начали также демонстрировать продукцию государственной промышленности и даже предметы повседневного быта. Мебель, ванны и даже унитазы становились частью государственной церемонии, чтобы создать ощущение, будто именно руководитель лично обеспечивает страну всем необходимым — от систем ПВО до сантехники.


Показательно и то, как была изменена сама концепция Дня независимости Беларуси. Главный государственный праздник перенесли на 3 июля — день освобождения Минска во время Второй мировой войны, хотя освобождение столицы, при всей его исторической значимости, не означает освобождения всей страны. Однако именно эта дата оказалась удобной для формирования новой политической символики, где тему войны, победы, освобождения, стабильности и независимости начали ассоциировать с образом правителя.


Постепенно государственная пропаганда всё активнее выстраивала конструкцию, в которой современная белорусская государственность подавалась едва ли не как личное достижение руководителя. Историческая память превращалась не столько в способ осмысления трагедии войны и национальной истории, сколько в инструмент персонального политического культа, где в центре всех символических связей неизменно оказывался один человек.


У Мобуту Сесо Секо Лукашенко заимствовал и стремление подстраивать государственную символику под собственную власть. После его прихода к власти в Беларуси были изменены государственный флаг и герб, а исторические национальные символы заменены новыми, внешне напоминавшими советские, но уже лишёнными той идеологической логики, на которой строилась советская система.


При всех проявлениях авторитарности СССР все-таки опирался не на культ одного человека, а на идею коллективной власти партии, разветвлённый государственный аппарат и определённую идеологическую конструкцию. В белорусском же варианте символика начинала ассоциироваться не с государством как институтом и не с исторической преемственностью страны, а с фигурой одного человека. Флаг, герб и официальные государственные ритуалы постепенно превращались в символы не столько Беларуси, сколько конкретной политической фигуры.


Одновременно происходило и вытеснение прежней исторической символики. Бело-красно-белый флаг и герб «Погоня», связанные с белорусским национальным движением, историей Великого княжества Литовского и периодом независимости начала 1990-х, представлялись как чуждые, опасные или даже враждебные государству символы. Само понятие «настоящей Беларуси» постепенно начинало связываться исключительно с новой государственной эстетикой и существующей системой власти.


В результате государственная символика всё меньше выполняла функцию объединения общества вокруг общей истории и всё больше становилась частью персонального политического культа. Формировалось представление, будто современная Беларусь начинается именно с действующей власти, а её флаг, герб и государственные праздники существуют прежде всего для подтверждения особой исторической роли одного человека.


У никарагуанского Сомосы Лукашенко перенял само отношение к государству как к личному владению, которым он может распоряжаться по собственному усмотрению, словно собственной землей.


Также как в Никарагуа в Минске бесплатно выделялись крайне ценные государственные земли стоимостью в сотни миллионов долларов рядом с Национальной библиотекой, на территории бывшего аэропорта Минск-1 или в Парке Челюскинцев структурам, связанным с сербами братьями Каричами, которых курировал лично сын Лукашенко Виктор. Заказник Лебяжий, одна из наиболее ценных природоохранных территорий столицы Беларуси, был отдан под жилую застройку Павлу Белому, хоккеисту, регулярно выступавшему с белорусским "мачо" в одной тройке на инсценированных хоккейных матчах.


Заповедные земли под Минском передавались иностранцам как личная собственность правителя. В частности, катарскому шейху были предоставлены огромные лесные территории в Логойском и Смолевичском районах общей площадью около 25 квадратных километров сроком на 99 лет под личные охотничьи угодья. Эти территории были огорожены заборами с колючей проволокой, закрыв возмрожность местным жителям, которые поколениями ходили туда за грибами и ягодами, пользоваться этими лесами. С ними обошлись как с безгласными крепостными или холопами, не имеющими права находиться на земле, которая перестала быть общественным достоянием. Отдельно Катару был передан участок площадью около 25 гектаров возле Дубровского водохранилища под строительство личной резиденции эмира.


У Норьеги Лукашенко заимствовал модель государства как огромной серой зоны, живущей за счёт контрабанды и теневых потоков. После введения российских санкций против Запада Беларусь превратилась в крупнейшего поставщика «белорусских» морепродуктов, пармезана, хамона, яблок и груш, объёмы которых десятикратно превышали возможности белорусской экономики.


Отдельной темой, напоминавшей наркотрафик Норьеги, стала контрабанда сигарет. После того, как табачный рынок оказался под контролем семьи Лукашенко, Беларусь стала превращаться в крупнейший источник нелегального табака для России, Польши, Балтии и других стран Европы.


Ради сверхприбылей государство начало демонтировать антитабачную политику. По всей стране стремительно разрасталась сеть ларьков «Табакерка», которые начали устанавливать прямо на автобусных остановках, возле метро, школ и даже детских больниц. Более того, специальными указами именно «Табакерки» получили эксклюзивное право на продажу талонов и билетов на общественный транспорт. В результате человек, приходивший купить билет на автобус или троллейбус, автоматически оказывался перед витриной с сигаретами.


Государство, которое должно защищать здоровье нации, превратилось в крупнейшего распространителя табачной зависимости. Ради прибыли узкого круга лиц, связанных с интересами "правящей семьи", как они себя стали называть, людей сознательно втягивали в курение, включая детей и подростков. Матери с детьми, школьники, молодежь — все ежедневно оказывались в специально созданной среде постоянного контакта с табачной продукцией. Здоровье людей, рост подросткового курения и последствия для общества отходили на второй план, когда речь шла о финансовых интересах клана Лукашенко.


Огромные деньги зарабатывались на различных схемах с российской нефтью.


При этом он, как и многие подобные персонажи, должен быть «всем сразу»: аграрий, экономист, военный, педагог, спортсмен, и даже диетолог. С парламентской трибуны он учит министров, как управлять экономикой, колхозников как выращивать скот и когда собирать урожай, военных как защищать страну, спортсменов как правильно тренироваться, врачей как лечить, учителей чему учить. И с той же трибуны он объясняет, что мясо с картошкой на ужин есть нельзя.


Конечно, было бы наивно представлять, будто Лукашенко сидел с карандашом над биографиями Мобуту Сесе Секо, Иди Амина, Сомосы, Нгемы или Банды, последовательно выписывая для себя отдельные элементы будущего политического культа. Подобные совпадения возникают не потому, что диктаторы читают одни и те же учебники, а потому, что сама природа персоналистской власти почти неизбежно приводит системы к одинаковым формам существования.


Когда государственные институты постепенно утрачивают самостоятельность, когда исчезают политическая конкуренция, независимая пресса и общественный контроль, власть начинает естественным образом концентрироваться вокруг фигуры одного человека. А вместе с этим почти неизбежно появляются одни и те же элементы: культ «отца нации», бесконечные парады, сакрализация власти, переписывание символики, демонстративная роскошь, попытки представить правителя единственным источником порядка, стабильности и самого существования государства.


Именно поэтому столь разные страны и континенты выглядят удивительно похожими друг на друга. То, что внутри системы подаётся как уникальный национальный путь, особая модель или «самобытная форма демократии», на самом деле является довольно стандартным набором признаков персоналистского авторитаризма. С тем же успехом можно было бы говорить не о Лукашенко, а о Мбасого из Экваториальной Гвинее, Бийя из Камеруна, Мусевени из Уганды и других подобных персонажах, которые политически и психологически удивительно похожи на фигуру белорусского правителя. Меняются только флаги, названия стран, костюмы, и декорации.


Механика власти остаётся почти идентичной.


Продолжение следует.